Татьяна СТЕПАНОВА

ВЕНЧАНИЕ СО СТРАХОМ

Пролог

Зеленые ворота захлопнулись без скрежета и скрипа – бесшумно, словно смазанные маслом. Зеленые ворота бетонного забора, опутанного колючей проволокой. И лес вокруг, все равно на миг умолкнувший, насторожившийся, снова ожил, наполняясь птичьим гомоном, шелестом листвы, дальней раскатистой дробью дятла.

В этот ранний утренний час птицы в сырых и сумрачных чащах пели как-то особенно радостно и празднично. Вышедшая из ворот пожилая женщина прислушалась, вспоминая: так же радостно и громко пели птицы в Земляничном Бору на Оке полвека назад. Тогда, летом 41-го, семья женщины жила там на даче, там и встретили 22 июня. В то воскресное утро, она до сих пор это ясно помнила, в их заросшем саду заливался черный дрозд и неумолчно куковала кукушка, отсчитывая им всем, всей ее большой семье долгую счастливую жизнь.

Женщина вздохнула: и тут из глубины этого леса тоже доносится дальний голос кукушки. Врешь все ты, птица Божья. И тогда, в сорок первом, врала своим гаданием – семья-то ведь почти вся полегла на войне – и братья, и дядья, и свояк… И сейчас ты, наверное, лжешь кому-то, птаха, ой лжешь…

Женщина оглянулась на зеленые ворота и тяжело и торопливо пошла прочь по дороге – узкой полосе бетона, проложенной среди хвойного леса.

Спешить ей было куда: электричка не ждет. А другой до полудня на этой тихой лесной станции не увидишь. Эта электричка – дальнего следования, до самой Москвы идет почти без остановок. Самая удобная электричка, а к платформе прибывает в 9.20. Не опоздать бы!

Но торопиться тоже ведь надо с умом. Чай не молоденькая. Женщина сглотнула горький ком в горле: годы пролетели, старость – не ждала, а пожаловала. Какая уж теперь тут радость? Где она? В чем? Ноги, что ни утро, свинцом наливаются, поясницу крутит к дождю, суставы словно чужие, так и грызет их боль. А глаза без очков точно слепые окна в брошенном доме…

Старость… Седьмой десяток разменять при нынешней-то жизни – это суметь надо. Слава Богу, что вообще-то еще на своих ногах ползаешь. И не только ползаешь, а даже работать можешь. Через силу, а можешь.

Из леса снова настойчиво окликнула кукушка. Женщина замедлила шаг. Отдышаться надо. Охо-хо, с этой работой… Правильно дочь говорит: «Бросить надо тебе, мамаша, эту канитель. Все равно всех денег не заработаешь. На покой пора». А где он, покой? Где его сыскать? Работала ведь всю жизнь, весь свой век. Да и деньги тут кое-какие платят. Однако…

Она снова заторопилась: скорее уж на платформу, что ли, скорее бы сесть в поезд! Но сердце сжалось в груди, заныло, требуя, чтобы с ним считались: старая ты кляча, бегаешь все, а бегать отвыкать надо, все равно от гроба-то не убежишь.

Вместе с сердечной болью вернулась к женщине тревога. Та тоскливая, щемящая, что не давала ей покоя ночью, та, что наваливалась на нее всегда, едва только она входила в эти зеленые ворота, закрывавшиеся столь бесшумно и плотно.

И правда, всех денег не заработаешь. Это по нынешним грошовым пенсиям там, конечно, деньги, но… Но работа эта…

Ей вдруг вспомнился отец Алексий – настоятель Храма Вознесения, что на Воздвиженке – самой ближней церкви от ее дома. Она посещала церковь нечасто, только по большим престольным праздникам. Да еще в канун смерти родителей, братьев, мужа – записочку подать заупокойную, свечку поставить. А приходя, всегда подолгу слушала отца Алексия, его проповеди. Говорил он чудно, по-старинному. А любимейшим его словом было «богопротивный» – употреблял он его всегда к месту и часто. И слово это, однажды впервые услышанное, прямо по сердцу ее полоснуло. Да, то, что она видит за этими зелеными воротами, этими стенами бетонными, видит почти каждый день, – именно Богопротивное дело. Иначе и назвать его нельзя. А уж отвечать за него кому-то на Страшном суде придется. Ох придется гореть за грехи в аду!

А впрочем… Она снова вздохнула и свернула с бетонки на узкую тропку, протоптанную в густом подлеске, – тут до платформы ближе, через лес напрямик, крюк делать не надо. «Впрочем, – размышляла она, – наши-то в институте ни в рай, ни в ад, ни в Бога, ни в черта не верят. А только в книги свои, машины да опыты. Да еще в эту, как ее… эволюцию».

Она даже сморщилась от отвращения: до чего ж слово Богопротивное! От него все и зло. И все мучения этих, которые в клетках, тоже от него.

Мудруют над ними почем зря, все опытничают, а о жалости к Божьим созданиям не ведают. А про то забывают в ослеплении ума своего и гордыни, что без жалости и милосердия любое Божье создание в тварь превращается. А над тварью один дьявол властен. Один нечистый крылья свои черные простирает.

Впереди в ельнике застрекотала сорока. Женщина остановилась, пытаясь разглядеть ее среди ветвей. Нет, невозможно. Даже такую яркую белобочку невозможно разглядеть сквозь этот непроницаемый полог переплетенных ветвей орешника, бузины, рябины, боярышника, опутанных куманикой. Даже сквозь такие сильные очки.

Теперь женщина шла медленно и осторожно: место тут топкое, низина, да дождь еще ночью прошел. Вот земля и раскисла. Оступишься в грязь – все ботинки уделаешь. Чисть потом дома-то! А они, ботинки-то, еще хорошие, крепкие. Дареные – дочь дарила: носи на здоровье, мамаша, – удобные, мягкие, самые старушечьи, да к тому же чешского производства.

А сорока-невидимка все надрывалась в вышине, все предупреждала лес – там, внизу, в гуще кустов, идет кто-то незнакомый, неизвестный… «Эх, птица Божья, горластая ты, однако! Но голос твой – голос вольный: хочу кричу, хочу молчу. И впрямь – Господнее создание. А наши… – женщина покачала седой головой, – а наши-то! Мудруют над ними – сил нет глядеть что делают, что вытворяют. Спросишь: да зачем же все это? Отвечают – науки ради. А какая такая наука? О чем она? Радость, что ль, кому принесет? Одни только мерзости Богопротивные, против естества, против порядка и природы.

А уж страданий-то сколько от этого, сколько мук горьких! Сколько воя, рева, визга – оглохнуть можно. Точно в аду с чертями. Точно в аду…»

Ей вдруг стало жутко. Вспомнилась сегодняшняя ночь. Это дежурство треклятое… Как он глядел на нее сквозь стальные прутья. Как глядел! Прямо мороз по коже от его дьявольских зенок.

Нет, надо бросать эту работу. Хватит. Домой надо, на кухню, к плите, к внучке прилепляться. Или… если уж все-таки работать – в музей надо перебираться, в гардероб на вешалку. Пусть там каждый день работа, пусть ноги жалеть не придется, зато…

Сорока, трескнув напоследок, точно погремушка, улетела. И тут же ее громкое соло в лесном хоре подхватила кукушка. Женщина прислушалась: ишь ты, разбойница, как наяривает! Нешто загадать тебе, сколько еще годков куковать осталось, сколько кости носить старые по этой старой земле?

Но едва она шепотом спросила: «А мне сколько?», птица умолкла.

Лес кругом был тихий, солнечный. Басовито гудел запутавшийся в траве жук, жиденьким дискантом вторили ему маленькие болотные мошки…

Пожилая женщина шла по тропинке. Вот сейчас и платформа, а там электричка. Лишь бы места были свободные. А то стоять-то до Москвы радость невеликая. А уступить – все равно никто не уступит. Сейчас молодежь пошла дерзкая, неуважительная. Наглая молодежь.

Над тропкой нависали густые ветви кустарника. В плотную его сердцевину не проникали лучи начинавшего припекать июльского солнца. Она миновала куст, старательно обошла лужу, заскользила на топкой глине…

Сзади послышался хриплый вздох. Словно крупное животное набрало в легкие побольше воздуха, чтобы…

Женщина оглянулась. Крик, вырвавшийся из ее груди, отчаянный, хриплый крик удивления, ужаса и боли взметнулся к листве и потонул в ней, словно в изумрудном бездонном море…

А потом наступила тишина, нарушаемая глухими страшными звуками, которых никогда еще не слышал этот подмосковный лес.